Буря эта едва не стоила мне жизни, и вот каким образом.
Служил на корабле нашем капелланом священник-славянин, большой невежда,
наглец и грубиян, над которым я по всякому поводу насмехался и который питал
ко мне справедливую вражду. В самый разгар бури расположился он на палубе с
требником в руках и пустился заклинать чертей, что виделись ему в облаках;
он их показывал всем матросам, а те, решив, что от погибели не уйти, плакали
и в отчаянии забыли совершать маневры, необходимые, чтобы уберечь корабль от
видневшихся справа и слева скал. Я же, видя со всей очевидностью зло и
пагубное действие, какое оказывали заклинания этого священника на
отчаявшуюся команду, которую, напротив, следовало ободрить, весьма
неосторожно решил, что мне надобно вмешаться. Вскарабкавшись сам на ванты, я
стал побуждать матросов неустанно трудиться и небречь опасностью, объясняя,
что никаких чертей нет, а священник, их показывающий, безумец; однако ж сила
моего красноречия не помешала священнику объявить меня безбожником и
восстановить против меня большую часть команды. Назавтра и на третий день
ветер не унимался, и тогда этот бесноватый внушил внимавшим ему матросам,
что, покуда я остаюсь на корабле, буре не будет конца. Один из них приметил
меня стоящим спиною у борта и, полагая, что настал благоприятный момент,
дабы исполнить желание священника, ударом каната толкнул меня так, что я
непременно должен был упасть в море. Так и случилось. Помешала мне упасть
лапа якоря, зацепившаяся за одежду. Мне подали помощь, я был спасен. Один
капрал указал мне матроса-убийцу, и я, схватив капральский жезл, стал его
бить смертным боем; прибежали другие матросы со священником, и я бы пропал,
когда б меня не защитили солдаты. Явились капитан корабля и г-н Дольфин и,
выслушав священника, принуждены были, дабы утихомирить чернь, дать обещание
высадить меня на берег, как только представится к тому случай; но священник
потребовал, чтобы я доставил ему пергамент, купленный у одного грека в
Маламокко перед самым отплытием. Я уже и позабыл о нем -- но так все и было.
Рассмеявшись, я сразу же отдал пергамент г-ну Дольфину, а тот передал его
священнику, каковой, торжествуя победу, велел принести жаровню и швырнул его
на раскаленные угли. Прежде, нежели обратиться в пепел, пергамент этот в
продолжение получаса корчился в судорогах, и сей феномен утвердил матросов в
мысли, что тарабарщина на нем -- от дьявола. Пергамент этот якобы имел
свойство внушать всем женщинам любовь к своему владельцу. Надеюсь, читатель
будет столь добр и поверит, что я нимало не полагался ни на какие
приворотные зелья и купил пергамент этот за пол-экю только для смеха. По
всей Италии и по всей Греции, древней и новой, попадаются греки, жиды и
астрологи, что сбывают простофилям бумаги, наделенные волшебными свойствами;
среди прочего -- чары, чтобы сделаться неуязвимым, и мешочки со всякой
дрянью, содержимое которых они именуют домовым. Весь этот товар не имеет
никакого хождения в Германии, во Франции, в Англии и вообще на севере; но
зато в странах этих впадают в иного рода обман, много более важный. Здесь
ищут философский камень -- и не теряют надежды.
Непогода улеглась как раз в те полчаса, что заняло сожжение моего
пергамента, и заговорщики более не помышляли избавиться от моей особы. Через
неделю весьма счастливого плавания мы прибыли на Корфу. Отлично устроившись,
отнес я свои рекомендательные письма Его Превосходительству
генералу-проведитору, а после -- всем морским офицерам, к кому получил
рекомендации. Засвидетельствовав свое почтение полковнику и всем офицерам
полка, я уже не помышлял ни о чем, кроме развлечений, до самого прибытия
кавалера Венье, который должен был ехать в Константинополь и взять меня с
собою. Прибыл он к середине июня, и до того времени я, пристрастившись к
игре в бассет, проиграл все свои деньги и продал либо заложил драгоценности.
Такова участь всякого, кто склонен к азартным играм, -- разве только он
одолеет себя и сумеет играть счастливо, доставив себе истинное преимущество
расчетом или умением. Разумный игрок может пользоваться и тем и другим, не
пятная себя жульничеством.
Во весь месяц, проведенный на Корфу до прибытия балио, я нимало не
изучал ни местной природы, ни местных нравов. Если не нужно было идти в
караул, я дни напролет проводил в кофейне, ожесточенно сражаясь в фараон и,
конечно же, усугубляя беду, которую упорно стремился презреть. Ни разу не
воротился я домой, утешаясь выигрышем, и ни разу не достало у меня силы
бросить игру, доколе, спустив деньги, я сохранял еще векселя. Я получал одно
лишь дурацкое удовлетворение: всякий раз, как бывала бита решительная моя
карта, сам банкомет называл меня "отличным игроком".
Пребывая в столь прискорбном положении, я, казалось, воскрес, когда
выстрелы пушек возвестили о прибытии балио. Он приплыл на "Европе" --
военном корабле с семьюдесятью двумя пушками на борту, одолевшим путь из
Венеции всего за неделю. Едва бросив якорь, он поднял флаг командующего
морскими силами Республики, а генерал-проведитор свой флаг приспустил. В
Венецианской республике нет морского чина выше балио в Оттоманской Порте.
Свита у кавалера Венье была изысканная. Удовлетворяя свое любопытство, его
сопровождали в Константинополь граф Аннибале Гамбера и граф Карло Дзенобио,
оба -- венецианские дворяне, и маркиз д'Аркетти, дворянин из Бреши. В ту
неделю, что балио и кортеж его провели на Корфу, все морские офицеры в свой
черед задавали в их честь званые обеды и балы. Когда я был представлен, Его
Превосходительств
поговорим о нем.
Мы пустились в путь в начале сентября на том же военном корабле, на
каком приплыли. В две недели прибыли мы на Корфу. Г-н балио не пожелал сойти
на берег. С собою он вез восьмерку превосходных турецких лошадей; двух из
них я видел живыми в Гориции еще в 1773 году.
Едва успев сойти на берег с невеликой своей поклажей и довольно скверно
устроиться, я отправился представляться г-ну Андреа Дольфину,
генералу-проведитору, каковой, как и прежде, заверил, что после первого же
смотра произведет меня в лейтенанты. Выйдя от генерала, направился я к г-ну
Кампорезе, моему капитану; штабные офицеры моего полка все были в отлучке.
Третий свой визит нанес я г-ну Д. Р., командующему галеасами -- к нему
рекомендовал меня г-н Дольфин, с которым вместе мы прибыли на Корфу. Он
немедля спросил, не желаю ли я вступить к нему на службу в адъютантском
чине, и я, ни минуты не раздумывая, отвечал, что большего счастья мне и не
надобно и что он во всякое время может рассчитывать на полное мое
повиновение и готовность исполнять его приказы. Он сразу же велел проводить
меня в отведенную мне комнату, и уже назавтра я у него расположился. Капитан
пожаловал меня французским солдатом, который прежде был цирюльником, -- к
большому моему удовольствию, ибо мне надобно было привыкать к французскому
наречию. Солдат этот, пикардийский крестьянин, был повеса, пьяница и
распутник и едва умел писать; но это меня не тревожило: довольно и того, что
он умел говорить. Дуралей знал великое множество уличных песенок и забавных
историй и всех ими веселил.
В четыре-пять дней, продав все полученные в Константинополе дары, я
выручил почти пятьсот цехинов. Себе я оставил одно лишь вино. Вернув из лап
жидов все то, что, проигравши, заложил перед отъездом в Константинополь, и
все продав, я твердо решился не играть более как простофиля, но доставить
себе все преимущества, какие разумный и смышленый молодой человек может
извлечь для себя, не опасаясь прослыть жуликом. Но сейчас должно мне описать
читателю Корфу и дать ему понятие о тамошней жизни. О местных
примечательностях рассказывать не стану: всякий может познакомиться с ними
сам.
В то время верховная власть на Корфу принадлежала генералу-проведитору,
жившему там в ослепительной роскоши. Им был г-н Дольфин, мужчина лет
семидесяти, суровый упрямец и невежда; потеряв интерес к женщинам, он,
однако, любил, чтобы они во всем ему угождали. Всякий вечер собиралось у
него общество, и ужины он задавал на двадцать четыре персоны.
Кроме него, было на Корфу трое высших офицеров гребного, иначе говоря,
галерного флота и трое других, линейного флота -- так называют парусные
корабли. Гребной флот важней парусного. На каждой галере был свой капитан,
именуемый sopracomito, всего их было десять; на каждом паруснике также
имелся командир, и их тоже было десять, включая трех высших офицеров. Все
командиры эти были венецианские дворяне. Еще десять благородных венецианцев
от двадцати до двадцати пяти лет проходили на кораблях службу и изучали на
острове морское ремесло. Сверх всех этих чинов находились на Корфу еще
восемь или десять других венецианских дворян, что должны были содержать
полицию и отправлять правосудие: их называли высшие сухопутные чины. Люди
женатые имели удовольствие, коли жены их были недурны собою, принимать в
своем доме воздыхателей, ищущих их благосклонности; но сильных страстей на
Корфу не встречалось -- в то время здесь было множество куртизанок, и
азартные игры разрешены повсюду, а значит, любовная канитель не могла быть в
ходу.
Среди прочих дам выделялась красотою и обходительностью г-жа Ф. Муж ее,
командир галеры, прибыл вместе с нею на Корфу в прошедшем году. К удивлению
всех высших морских чинов, она, зная, что в ее власти выбирать, отдала
предпочтение г-ну Д. Р. и отослала всех, кто предлагал себя в чичисбеи. Г-н
Ф. женился на ней в тот самый день, когда отплыл из Венеции на своей галере;
в тот же день вышла она из монастыря, где находилась с семилетнего возраста.
Ныне ей минуло семнадцать. В первый день пребывания моего у г-на Д. Р. я
увидал ее перед собою за столом и был поражен. Мне почудилось, что я вижу
нечто сверхъестественное; настолько превосходила она всех виденных мною
прежде женщин, что я не боялся даже влюбиться. Я ощутил себя существом иной,
нежели она, породы и столь низким, что никогда не сумел, бы до нее
достигнуть. Поначалу я решил, что между нею и г-ном Д. Р. нет ничего, кроме
холодной притерпелой дружбы, и что г-н Ф. прав, не питая ревности. Впрочем,
г-н Ф. был глуп необычайно. Вот каково было впечатление, что произвела на
меня эта красавица, представ в первый день моему взору; однако оно не
замедлило перемениться, притом весьма неожиданным для меня образом.
Адъютантский чин даровал мне честь обедать с нею -- но и только. Другой
адъютант, товарищ мой, такой же, как я, прапорщик, но отменный дурак,
пользовался тою же честью; однако за столом нас не считали за равных с
остальными. Никто не разговаривал с нами; на нас даже не глядели! Я не мог с
этим смириться. Я знал, что причиной тому не сознательное пренебрежение, но
все же находил положение свое весьма тягостным. Мне представлялось, что
Сандзонио (так звали моего соседа) не на что жаловаться, ибо он был
законченный олух; но чтобы так же обращались со мною -- это было нестерпимо.
Прошло восемь -- десять дней, и г-жа Ф., ни разу не удостоившая меня
взглядом, перестала мне нравиться. Я был задет, сердит и пребывал в тем
большем нетерпении, что не мог предполагать в ее невнимании обдуманного
намерения. Умысел с ее стороны был бы мне скорее приятен. Я убедился, что
ровно ничего для нее не значу. Это было уже слишком. Я знал, что кое-чего
стою, и намеревался довести это до ее сведения. Наконец представился случай,
когда должна была она заговорить со мною, а для того взглянуть мне в лицо.
Г-н Д. Р., приметив прекрасного жареного индюка, что стоял передо мною,
велел мне разрезать его, и я тотчас принялся за дело. Разрезав индюка на
шестнадцать кусков, я понял, что исполнил работу дурно и нуждаюсь в
снисхождении; однако г-жа Ф. не сдержала смеха и, взглянув на меня,
произнесла, что коли я не был уверен в своем умении и знании правил, то
нечего было и браться. Не зная, что отвечать, я покраснел, уселся на место и
возненавидел ее. Однажды потребовалось ей в разговоре сказать мое имя: она
спросила, как меня зовут, хотя жил я у г-на Д. Р. уже две недели, и ей
подобало это знать; сверх того, я неизменно бывал удачлив в игре и стал уже
знаменит. Деньги свои я отдал плац-майору Мароли, записному картежнику, что
держал банк в кофейном доме. Войдя к нему в долю, я был при нем крупье -- и
он при мне, когда я метал, а случалось это нередко, ибо понтеры его не
любили. Карты он держал так, что нагонял на всех страху, я же поступал прямо
наоборот; мне всегда везло, и к тому же проигрывал я легко и со смехом, а
выигрывал с убитою миной. Мароли и выиграл все деньги мои перед отъездом в
Константинополь; по возвращении, увидев, что я решился более не играть, он
счел меня достойным приобщиться мудрых правил, без которых гибнет всякий
охотник до карточных игр. Впрочем, я не полагался всецело на честность
Мароли и держался настороже. Всякую ночь, кончив талью, мы считались, и
ларец оставался у казначея; разделив поровну выигранные наличные, мы
отправлялись опорожнять свои кошельки по домам.
Я был счастлив в картах, здоров и любим товарищами моими, которым при
случае всегда ссужал взаймы, и совсем был бы доволен своей участью, когда бы
меня чуть более отличали за столом у г-на Д. Р. и чуть менее надменно
обходилась со мною его дама, которой, казалось, нравилось по временам
унижать меня без всякой на то причины. Я ненавидел ее и, размышляя над
внушенным ею чувством, находил, что она мало того что несносна, но и глупа,
ибо, говорил я про себя, обладая столь восхитительными достоинствами, стоило
ей захотеть, и она бы завладела моим сердцем, даже и не утруждаясь любовью
ко мне. Ничего я не желал, как только чтобы она перестала принуждать меня ее
ненавидеть. Поведение ее представлялось мне невероятным, ибо если и был в
нем умысел, то из него не могло последовать никакой выгоды.
Тем менее мог я отнести его на счет кокетства, ибо никогда ни намеком
не давал ей понять, что отдаю ей должное, либо на счет любовной страсти к
кому-либо, кто внушил бы ей ко мне отвращение: даже и г-н Д. Р. не занимал
ее внимания, а с мужем своим она обходилась как с пустым местом. Иными
словами, юная эта женщина сделала меня несчастным; я злился на себя,
полагая, что, когда бы не переполнявшая меня ненависть, перестал бы о ней и
думать. К тому же, обнаружив в душе своей способность ненавидеть, я
вознегодовал на себя: никогда прежде не подозревал я за собою жестоких
наклонностей.
-- Куда употребляете вы деньги? -- вдруг спросила она однажды, когда
кто-то отдавал мне после обеда проигранную под честное слово сумму.
-- Храню их, сударыня, на случай будущих проигрышей, -- отвечал я.
-- Но если вы ни на что их не тратите, вам лучше не играть: вы только
попусту теряете время.
-- Время, отданное развлечению, нельзя назвать попусту истраченным.
Есть лишь одно дурное провождение времени -- скука. От скуки молодой челов
несчастный, в бешенстве оттого, что не могу избавиться от ненависти к этой